Он даже нежно прижал свое лицо к морде животного, к которому так привык и за которым так заботливо ухаживал, и быстро отошел от него, проговорив:
— Прощай, Тимофеич… Ничего не поделаешь… Всем придет крышка!
Ранним утром Коноплев нарочно не выходил наверх, чтобы не видеть предсмертных мук быка. Он поднялся наверх уже тогда, когда команда встала и вместо Тимофеича была лишь одна кровавая лужа. Гуси тоже были заколоты. Оставались живы только четыре боровка. Мать их была зарезана еще два дня тому назад, и окорока уже коптились.
Убирая хлев и задавая корм последним «пассажирам», которых офицерский кок (повар), по усиленной просьбе Коноплева, собирался зарезать попозже, Коноплев был очень взволнован и огорчен и старался не смотреть на своего любимца и ученика, встретившего его, по обыкновению приподнявшись на задние лапы, с нежным похрюкиванием веселого, беззаботного боровка, не подозревающего о страшной близости смертного часа.
Судьба Васьки должна была решиться в восемь часов утра, как только встанет веселый и жизнерадостный мичман Петровский, заведующий хозяйством кают-компании. Но надежды на него были слабы.
По крайней мере, ответ кока, перед которым горячо предстательствовал за Ваську Коноплев еще вчера, обещая, между прочим, пьянице-повару угостить его на берегу в полное удовольствие ромом или аракой (чего только пожелает), был не особенно утешительный. Кок, правда, обещал не резать поросят, пока не встанет мичман, и похлопотать за боровка, но на успех не надеялся.
— Главная причина, — говорил он, — что надоели господам консервы, и опять же праздник… И мичман хочет отличиться, чтобы обед был на славу и чтобы всего было довольно… На поросят очень все льстятся… Оно точно, ежели с кашей, то очень даже приятно… И какую я ему причину дам насчет твоего Васьки? Правда, забавный боровок… Ловко ты его приучил служить, Коноплев!
— Служить?! Он, братец ты мой, не только служить… Он всякие штуки знает… Я завтра для праздника показал бы, каков Васька… Матросики ахнут! — проговорил Коноплев в защиту Васьки, невольно открывая коку тайну сюрприза, который он готовил. — А ты доложи, что боровок, мол, тощий… Им и трех хватит… слава богу…
— Доложить-то я доложу, только вряд ли…
В это утро Коноплев не раз бегал к коку, напоминая ему об его обещании доложить и суля ему не одну, а целых две бутылки рому или араки. Наконец перед самым подъемом флага кок сообщил. Коноплеву, что мичман сам придет смотреть боровка и тогда решит.
После подъема флага мичман прошел на бак и, нагнувшись к загородке, где находились боровки, внимательно оглядывал Ваську, решая вопрос: резать его или не резать.
Коноплев замер в ожидании.
Наконец мичман поднял голову и сказал Коноплеву:
— Хоть он и не такой жирный, как другие, а все-таки ничего себе. Зарезать его!
На лице матроса при этих словах появилось такое выражение грусти, что мичман обратил внимание и, смеясь, спросил:
— Ты что это, Коноплев! Жалко тебе, что ли, поросенка?
— Точно так, жалко, ваше благородие! — с подкупающей простотой отвечал Коноплев.
— Почему же жалко? — удивленно задал вопрос офицер.
— Привык к нему, ваше благородие, и он вовсе особенный боровок… Ученый, ваше благородие.
— Как ученый?
— А вот извольте посмотреть, ваше благородие!
С этими словами Коноплев достал Ваську из загородки и сказал:
— Васька! Проси его благородие, чтоб тебя не резали… Служи хорошенько…
И боровок, став на задние лапы, жалобно захрюкал.
Мичман улыбался. Стоявшие вблизи матросы смеялись.
— Васька! Засни!
И боровок тотчас же послушно лег и закрыл глаза.
— Это ты так его обучил?
— Точно так, ваше благородие… Думал, ребят займу на праздник… Он, ваше благородие, многому обучен. Смышленый боровок… Васька! Встань и покажи, как матрос пьян на берегу бывает…
И Васька уморительно стал покачиваться со стороны на сторону.
Впечатление произведено было сильное. И мичман, понявший, какое развлечение доставит скучающим матросам этот забавный боровок, великодушно проговорил:
— Пусть остается жить твой боровок, Коноплев!
— Премного благодарен, ваше благородие! — радостно отвечал Коноплев и приказал Ваське благодарить.
Тот уморительно закачал головою.
Рождество было отпраздновано честь честью на «Казаке».
День стоял роскошный. Томительная жара умерялась дувшим ветерком, и поставленный тент защищал моряков от палящих лучей солнца.
Приодетые, в чистых белых рубахах и штанах, побритые и подстриженные, матросы слушали обедню в походной церковке, устроенной в палубе, стоя плотной толпой сзади капитана и офицеров, бывших в полной парадной форме: в шитых мундирах и в блестящих эполетах. Хор певчих пел отлично, и батюшка по случаю того, что качка была незначительная, не спешил со службою, и матросы, внимательно слушая слова молитв и Евангелие, истово и широко крестились, серьезные и сосредоточенные.
По окончании обедни вся команда была выстроена наверху во фронт, и капитан поздравил матросов с праздником, после чего раздался веселый свист десяти дудок (боцмана и унтер-офицеров), свист, призывающий к водке, который матросы не без остроумия называют «соловьиным». По случаю праздника разрешено было пить по две чарки вместо обычной одной.
После водки все уселись артелями на палубе у больших баков (мис) и в молчании принялись за щи со свежим мясом, уплетая его за обе щеки после надоевшей солонины. За вторым блюдом — пшенной кашей с маслом — пошли разговоры, шутки и смех. Вспоминали о России, о том, как теперь холодно в Кронштадте, весело говорили о скором конце длинного, надоевшего всем перехода, о давно желанном береге и, между прочим, толковали о боровке, которого так ловко выучил Коноплев, что смягчил сердце мичмана, и дивились Коноплеву, сумевшему так выучить поросенка.